Неточные совпадения
Хлестаков. Нет, я
не хочу! Вот еще! мне какое дело? Оттого, что у вас жена и
дети, я должен идти в тюрьму, вот прекрасно!
«А что? ему, чай, холодно, —
Сказал сурово Провушка, —
В железном-то тазу?»
И в руки взять ребеночка
Хотел.
Дитя заплакало.
А мать кричит: —
Не тронь его!
Не видишь? Он катается!
Ну, ну! пошел! Колясочка
Ведь это у него!..
Г-жа Простакова. Старинные люди, мой отец!
Не нынешний был век. Нас ничему
не учили. Бывало, добры люди приступят к батюшке, ублажают, ублажают, чтоб хоть братца отдать в школу. К статью ли, покойник-свет и руками и ногами, Царство ему Небесное! Бывало, изволит закричать: прокляну
ребенка, который что-нибудь переймет у басурманов, и
не будь тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться
захочет.
Хотя и хлопотливо было смотреть за всеми
детьми и останавливать их шалости,
хотя и трудно было вспомнить и
не перепутать все эти чулочки, панталончики, башмачки с разных ног и развязывать, расстегивать и завязывать тесемочки и пуговки.
— «Я знаю, что он
хотел сказать; он
хотел сказать: ненатурально,
не любя свою дочь, любить чужого
ребенка. Что он понимает в любви к
детям, в моей любви к Сереже, которым я для него пожертвовала? Но это желание сделать мне больно! Нет, он любит другую женщину, это
не может быть иначе».
Первое время деревенской жизни было для Долли очень трудное. Она живала в деревне в детстве, и у ней осталось впечатление, что деревня есть спасенье от всех городских неприятностей, что жизнь там
хотя и
не красива (с этим Долли легко мирилась), зато дешева и удобна: всё есть, всё дешево, всё можно достать, и
детям хорошо. Но теперь, хозяйкой приехав в деревню, она увидела, что это всё совсем
не так, как она думала.
Левину досадно было и на Степана Аркадьича за то, что по его беспечности
не он, а мать занималась наблюдением за преподаванием, в котором она ничего
не понимала, и на учителей за то, что они так дурно учат
детей; но свояченице он обещался вести учение, как она этого
хотела.
— Может быть, всё это хорошо; но мне-то зачем заботиться об учреждении пунктов медицинских, которыми я никогда
не пользуюсь, и школ, куда я своих
детей не буду посылать, куда и крестьяне
не хотят посылать
детей, и я еще
не твердо верю, что нужно их посылать? — сказал он.
«И для чего она говорит по-французски с
детьми? — подумал он. — Как это неестественно и фальшиво! И
дети чувствуют это. Выучить по-французски и отучить от искренности», думал он сам с собой,
не зная того, что Дарья Александровна всё это двадцать раз уже передумала и всё-таки,
хотя и в ущерб искренности, нашла необходимым учить этим путем своих
детей.
Ему было девять лет, он был
ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого
не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он
не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а
не у учителей. Та вода, которую отец и педагог ждали на свои колеса, давно уже просочилась и работала в другом месте.
В столовой он позвонил и велел вошедшему слуге послать опять за доктором. Ему досадно было на жену за то, что она
не заботилась об этом прелестном
ребенке, и в этом расположении досады на нее
не хотелось итти к ней,
не хотелось тоже и видеть княгиню Бетси; но жена могла удивиться, отчего он, по обыкновению,
не зашел к ней, и потому он, сделав усилие над собой, пошел в спальню. Подходя по мягкому ковру к дверям, он невольно услыхал разговор, которого
не хотел слышать.
— Итак, я продолжаю, — сказал он, очнувшись. — Главное же то, что работая, необходимо иметь убеждение, что делаемое
не умрет со мною, что у меня будут наследники, — а этого у меня нет. Представьте себе положение человека, который знает вперед, что
дети его и любимой им женщины
не будут его, а чьи-то, кого-то того, кто их ненавидит и знать
не хочет. Ведь это ужасно!
— Это вы захватываете область княгини Мягкой. Это вопрос ужасного
ребенка, — и Бетси, видимо,
хотела, но
не могла удержаться и разразилась тем заразительным смехом, каким смеются редко смеющиеся люди. — Надо у них спросить, — проговорила она сквозь слезы смеха.
Оставшись одна, Долли помолилась Богу и легла в постель. Ей всею душой было жалко Анну в то время, как она говорила с ней; но теперь она
не могла себя заставить думать о ней. Воспоминания о доме и
детях с особенною, новою для нее прелестью, в каком-то новом сиянии возникали в ее воображении. Этот ее мир показался ей теперь так дорог и мил, что она ни за что
не хотела вне его провести лишний день и решила, что завтра непременно уедет.
Ребенок этот с своим наивным взглядом на жизнь был компас, который показывал им степень их отклонения от того, что они знали, но
не хотели знать.
«Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю свою жизнь теми духовными благами, которые дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как
дети,
не понимая их, разрушаю, то есть
хочу разрушить то, чем я живу. А как только наступает важная минута жизни, как
дети, когда им холодно и голодно, я иду к Нему, и еще менее, чем
дети, которых мать бранит за их детские шалости, я чувствую, что мои детские попытки с жиру беситься
не зачитываются мне».
— Я только одно еще скажу: вы понимаете, что я говорю о сестре, которую я люблю, как своих
детей. Я
не говорю, чтоб она любила вас, но я только
хотела сказать, что ее отказ в ту минуту ничего
не доказывает.
— Я только
хочу сказать, что те права, которые меня… мой интерес затрагивают, я буду всегда защищать всеми силами; что когда у нас, у студентов, делали обыск и читали наши письма жандармы, я готов всеми силами защищать эти права, защищать мои права образования, свободы. Я понимаю военную повинность, которая затрагивает судьбу моих
детей, братьев и меня самого; я готов обсуждать то, что меня касается; но судить, куда распределить сорок тысяч земских денег, или Алешу-дурачка судить, — я
не понимаю и
не могу.
—…мрет без помощи? Грубые бабки замаривают
детей, и народ коснеет в невежестве и остается во власти всякого писаря, а тебе дано в руки средство помочь этому, и ты
не помогаешь, потому что, по твоему, это
не важно. И Сергей Иванович поставил ему дилемму: или ты так неразвит, что
не можешь видеть всего, что можешь сделать, или ты
не хочешь поступиться своим спокойствием, тщеславием, я
не знаю чем, чтоб это сделать.
Действительно, мальчик чувствовал, что он
не может понять этого отношения, и силился и
не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку. С чуткостью
ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что отец, гувернантка, няня — все
не только
не любили, но с отвращением и страхом смотрели на Вронского,
хотя и ничего
не говорили про него, а что мать смотрела на него как на лучшего друга.
Она была довольна, счастлива
детьми, я
не мешал ей ни в чем, предоставлял ей возиться с
детьми, с хозяйством, как она
хотела.
Самые разнообразные предположения того, о чем он сбирается говорить с нею, промелькнули у нее в голове: «он станет просить меня переехать к ним гостить с
детьми, и я должна буду отказать ему; или о том, чтобы я в Москве составила круг для Анны… Или
не о Васеньке ли Весловском и его отношениях к Анне? А может быть, о Кити, о том, что он чувствует себя виноватым?» Она предвидела всё только неприятное, но
не угадала того, о чем он
хотел говорить с ней.
— Нет, постойте! Вы
не должны погубить ее. Постойте, я вам скажу про себя. Я вышла замуж, и муж обманывал меня; в злобе, ревности я
хотела всё бросить, я
хотела сама… Но я опомнилась, и кто же? Анна спасла меня. И вот я живу.
Дети растут, муж возвращается в семью и чувствует свою неправоту, делается чище, лучше, и я живу… Я простила, и вы должны простить!
Все эти дни Долли была одна с
детьми. Говорить о своем горе она
не хотела, а с этим горем на душе говорить о постороннем она
не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
На первого
ребенка,
хотя и от нелюбимого человека, были положены все силы любви,
не получавшие удовлетворения; девочка была рождена в самых тяжелых условиях, и на нее
не было положено и сотой доли тех забот, которые были положены на первого.
Но это спокойствие часто признак великой,
хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей
не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает себя, как любимого
ребенка.
—
Не хочешь? Ну, как
хочешь! Я думал, что ты мужчина, а ты еще
ребенок: рано тебе ездить верхом…
— Я действительно лгал, я
не имел ни
детей, ни семейства; но, вот Бог свидетель, я всегда
хотел иметь жену, исполнить долг человека и гражданина, чтобы действительно потом заслужить уваженье граждан и начальства…
Итак, она звалась Татьяной.
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная, боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться
не умела
К отцу, ни к матери своей;
Дитя сама, в толпе
детейИграть и прыгать
не хотелаИ часто целый день одна
Сидела молча у окна.
И вот ввели в семью чужую…
Да ты
не слушаешь меня…» —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая моя:
Я плакать, я рыдать готова!..» —
«
Дитя мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты
хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся горишь…» — «Я
не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена».
«
Дитя мое, Господь с тобою!» —
И няня девушку с мольбой
Крестила дряхлою рукой.
Детей!
детей!» Я
хотела было за вами бежать, да Иван Васильич остановил, говорит: «Это хуже встревожит ее, лучше
не надо».
Гостиная и зала понемногу наполнялись гостями; в числе их, как и всегда бывает на детских вечерах, было несколько больших
детей, которые
не хотели пропустить случая повеселиться и потанцевать, как будто для того только, чтобы сделать удовольствие хозяйке дома.
— Ну, — возразил Лонгрен, — ты
не без табаку все-таки, а
ребенок устал. Зайди, если
хочешь, попозже.
Это случалось
не часто,
хотя Лисс лежал всего в четырех верстах от Каперны, но дорога к нему шла лесом, а в лесу многое может напугать
детей, помимо физической опасности, которую, правда, трудно встретить на таком близком расстоянии от города, но все-таки
не мешает иметь в виду.
— Кто? Вы? Вам поймать? Упрыгаетесь! Вот ведь что у вас главное: тратит ли человек деньги или нет? То денег
не было, а тут вдруг тратить начнет, — ну как же
не он? Так вас вот этакий
ребенок надует на этом, коли
захочет!
И осталась она после него с тремя малолетними
детьми в уезде далеком и зверском, где и я тогда находился, и осталась в такой нищете безнадежной, что я
хотя и много видал приключений различных, но даже и описать
не в состоянии.
— К тому-с, что в вашем гражданском браке я
не хочу рогов носить и чужих
детей разводить, вот к чему-с мне законный брак надобен, — чтобы что-нибудь ответить, сказал Лужин. Он был чем-то особенно занят и задумчив.
Змея к Крестьянину пришла проситься в дом,
Не по-пустому жить без дела,
Нет, няньчить у него
детей она
хотела...
Но
дети не хотят совсем меня и знать...
Видал я на своём веку,
Что так же с правдой поступают.
Поколе совесть в нас чиста,
То правда нам мила и правда нам свята,
Её и слушают, и принимают:
Но только стал кривить душей,
То правду дале от ушей.
И всякий, как
дитя, чесать волос
не хочет,
Когда их склочет.
Меня бы нелюбовь
детей могла убить,
Хотя пример такой
не редок...
Звериную вы знаете природу:
У них,
не как у нас — у нас
ребёнок году,
Хотя б он царский был, и глуп, и слаб, и мал...
Савельич поглядел на меня с глубокой горестью и пошел за моим долгом. Мне было жаль бедного старика; но я
хотел вырваться на волю и доказать, что уж я
не ребенок. Деньги были доставлены Зурину. Савельич поспешил вывезти меня из проклятого трактира. Он явился с известием, что лошади готовы. С неспокойной совестию и с безмолвным раскаянием выехал я из Симбирска,
не простясь с моим учителем и
не думая с ним уже когда-нибудь увидеться.
Она говорила и двигалась очень развязно и в то же время неловко: она, очевидно, сама себя считала за добродушное и простое существо, и между тем что бы она ни делала, вам постоянно казалось, что она именно это-то и
не хотела сделать; все у ней выходило, как
дети говорят, — нарочно, то есть
не просто,
не естественно.
— В самом деле, — продолжал Макаров, — класс, экономически обеспеченный, даже, пожалуй, командующий,
не хочет иметь
детей, но тогда — зачем же ему власть? Рабочие воздерживаются от деторождения, чтоб
не голодать, ну, а эти? Это —
не моя мысль, а Туробоева…
— А, конечно, от неволи, — сказала молодая, видимо,
не потому, что
хотела пошутить, а потому, что плохо слышала. — Вот она,
детей ради, и стала ездить в Нижний, на ярмарку, прирабатывать, женщина она видная, телесная, характера веселого…
Он даже вспомнил министра Делянова, который
не хотел допускать в гимназии «кухаркиных
детей», но тут его несколько смутил слишком крутой поворот мысли, и, открывая дверь в квартиру свою, он попытался оправдаться...
— Ну, что там — солидная! Жульничество. Смерть никаких обязанностей
не налагает — живи, как
хочешь! А жизнь — дама строгая:
не угодно ли вам, сукины
дети, подумать, как вы живете? Вот в чем дело.
— В деревне я чувствовала, что,
хотя делаю работу объективно необходимую, но
не нужную моему хозяину и он терпит меня, только как ворону на огороде. Мой хозяин безграмотный, но по-своему умный мужик, очень хороший актер и человек, который чувствует себя первейшим, самым необходимым работником на земле. В то же время он догадывается, что поставлен в ложную, унизительную позицию слуги всех господ. Науке, которую я вколачиваю в головы его
детей, он
не верит: он вообще неверующий…
Теперь Клим слушал учителя
не очень внимательно, у него была своя забота: он
хотел встретить
детей так, чтоб они сразу увидели — он уже
не такой, каким они оставили его.